У всенародно известной актрисы Ольги Аросевой почти не было больших, главных ролей в кино. Но каждая «маленькая» ее роль всегда становится событием. Вот уже 60 лет — с тех пор, как в 1948 году она снялась в фильме «Драгоценные зерна». А вспомните легендарную пани Монику из «Кабачка «13 стульев», трогательную невесту Деточкина—Смоктуновского Любу в «Берегись автомобиля», колоритную Парасю в «Трембите» и Суздалеву в «Стариках-разбойниках», мать майора Васильева—Миронова в «Невероятных приключениях итальянцев в России»! На театральных же подмостках Аросева — бесспорная прима и по масштабу ролей, и по их характерности, и по их количеству. И всегда рядом с ней замечательные актеры и режиссеры. О них, об общем актерском хлебе, о пережитых вместе радостях и горестях Ольга Александровна потрясающе рассказала в своих мемуарах «Без грима на бис», выпущенных московским издательством «Зебра Е» (издательская группа «АСТ»). Представляем вам наиболее интересные фрагменты этой книги.
«Во время войны меня собирались забросить в тыл врага»
...Мой отец — известный большевик, один из руководителей Московского революционного восстания в 1917-м, а затем крупный советский дипломат Александр Яковлевич Аросев — работал послом, или, как тогда говорили, полномочным представителем СССР... Поэтому первые свои шаги по земле я сделала в Швеции... А ген театра впервые проснулся во мне в Праге. Этот ген — тоже от отца... Он даже на официальных приемах в те строгие, жестко подконтрольные времена, пел и вдохновенно, долго читал гостям стихи русских поэтов, рассказы Чехова и Зощенко. Я тоже была постоянным «выступальщиком» — на посольских концертах для сотрудников... Наверное, тогда вот и решила стать актрисой...
...Когда началась война... старшая моя сестра Наташа ушла на войну добровольцем. Среднюю, Лену, которая в то лето окончила школу, отправили на трудовой фронт. А я, хоть и была только восьмиклассницей и паспорта еще не имела, увязалась за ней... В деревне Жуковка Орловской области... мы, московские девчонки, дни напролет рыли окопы... Осенью нам приказали возвратиться в Москву... Дом наш, к счастью, стоял целехонький, но в квартире никого не оказалось. На полу лежали два мешка сухарей, на столе — деньги и записка от мамы: что нашего отчима срочно эвакуировали в Чувашию, и мама с Галочкой (сводная сестра. — Ред.) должны были ехать с ним. Мама велела нам купить железнодорожные билеты и догонять семью...
Мы, однако, не послушались... Я мечтала стать актрисой и никем больше, но для этого нужно было проучиться еще два класса и окончить школу. К счастью, «на окопах» я познакомилась со своей сверстницей, студенткой циркового училища и от нее узнала, что туда можно поступать и с незаконченным средним образованием: принимали и после восьмого, и после седьмого класса... Худенькая, гибкая, я... выучила несколько акробатических упражнений и с легкостью выдержала вступительные экзамены... А сестра Елена поступила в театральное училище... Маме мы отписали, что устроились хорошо, поступили учиться, из Москвы не уедем и что на первое время нам хватит оставленных ею сухарей...
В октябре по Москве разнеслось известие, что населению велено раздать все продукты из магазинов... Прямо из училища я пошла в магазин, где работала мать одной моей подруги. Спросила: «Что можно взять?» Она ответила: «Что хочешь...» А у меня ничего с собой — ни сумки, ни мешка. На мне были длинные сатиновые шаровары... — я их сняла, штанины снизу завязала узлами, в одну рис насыпала, в другую — сахар... Мы с Еленой только потому и выжили: всю зиму ели одну рисовую сладкую кашу. Заставь меня сегодня ее есть — под пулеметом не стану...
...Помню, в тот день зашла я в какой-то пустой двор, сняла с веревки мальчиковые брюки — дома переодеться. Потом ножницами обкорнала себе волосы, чтобы стать похожей на мальчика. Мы с Еленой решили подслушивать разговоры немцев и куда надо передавать. Куда надо, мы, понятно, не знали, но 18-летняя и 15-летняя дурочки во что бы то ни стало решили стать разведчицами и рвались на фронт — воевать за Отечество. Конечно, мы помнили, что мы — дочери врага народа. Но нам и в голову не приходило позлорадствовать над теми, кто погубил нашего отца... Сказывалось воспитание... Нас ведь растили «советскими»...
Сестра Наташа, переводчица седьмого отдела 33-й армии полкового штаба, прислала нам с Еленой вызов в действующую армию, сообщив куда полагалось, что мы с детства хорошо знаем немецкий и потому пригодимся. Меня опять не взяли по возрасту. Тогда я поступила в десантную школу, без отрыва от циркового училища. Мне даже создали легенду — дочка большого начальника, жертвы сталинского террора, хочет перейти на сторону немцев, чтобы отомстить за репрессированного отца — и собирались забросить в тыл врага. Но... во время занятий по прыжкам с парашютом я падала в обморок от ужаса...
«Надо ее брать, — сказали члены приемной комиссии театрального училища, — она же измучает всех нас»
...Каждую свободную минуту я, «будущая циркачка», бежала в Собиновский переулок, в театральное училище, к Лене... И, едва окончив первый цирковой курс, пришла туда держать конкурсные экзамены... «Это даже не травести! Ее не видно будет на сцене», — сказал про меня известный режиссер Владимир Васильевич Готовцев... А весной, после второго курса, бросив цирковое училище, я снова отправилась экзаменоваться... Решилась лишь в последний день, на ватных ногах вошла в экзаменационную комиссию и, заикаясь, сказала: «Я тоже хотела бы...» Все, что произносила, я тут же показывала и, выученная кульбитам в цирковом училище, буквально кидалась на комиссию. «Надо ее брать, она же измучает всех нас, будет каждый год ходить...» — вынес «приговор» Готовцев...
...От того военного, голодного времени в Москве остались в памяти моей замечательные люди, увлекательные занятия актерским мастерством с любимыми учителями... Именно тогда научилась я превыше всего ценить свободное человеческое общение... Тогда же я научилась и дружить. В актерской среде — это редкое умение. Правда, дружу я больше с мужчинами. С женщинами мне как-то трудно, да и не всегда интересно...
...В 1944 году из эвакуации с подросшей Галочкой вернулась мама. Уже без отчима: похоронила его в Чувашии... Мама опять пошла секретарем к Полине Семеновне Жемчужиной (жена Молотова — первого заместителя председателя Совнаркома СССР. — Ред.). А я узнала, что художественным мастерским Ленинградского театра комедии требуются бутафоры, чтобы лепить деревья из папье-маше для спектакля «Дракон» по сказке Евгения Шварца. Знаменитый театр Николая Павловича Акимова возвращался из эвакуации в свой родной город. И оттого, что по дороге акимовцы остановились на гастроли в Москве, а нашей семье нужны были деньги, переменилась, переломилась моя судьба...
На первом же спектакле я буквально обомлела от декораций Акимова и от костюмов, в которые были одеты актеры... Они играли спектакли... а я в их мастерской лепила деревья... И все время крутилась за кулисами... Как-то Акимов остановил меня и спрашивает: «Что вы здесь делаете?» Я отвечаю, что леплю «драконовые» деревья, а в остальное время учусь в московском театральном училище. Он взглянул на меня с интересом. Сообразительная, я тут же приврала, что закончила последний курс, хотя до выпуска мне оставалось еще два года. Акимов говорит: «Я вот хочу молодежь набрать... Может быть, вы покажетесь?..» Я мгновенно: «Хорошо. Приду. Когда? Куда?»
...Нужно было предъявить диплом... Недолго думая, я выкрала его (на время) у сестры Елены. Слушали меня Акимов — тогдашний завлит Театра комедии; его ближайший друг — знаменитый драматург Евгений Шварц и ведущий актер театра Алексей Бонди... Поинтересовались, отчего в дипломе написано «Елена»... Ответ я приготовила еще дома: «Оля — это то же самое, что Леля, а Леля — то же, что Елена». Умным взрослым людям и в голову не пришло, что девчонка так нахально врет... Меня приняли. Правда, Акимов... объяснил, что с квартирами в городе плохо... а потому без телеграммы-вызова ехать в Ленинград мне не следует...
Николай Павлович совсем не знал моего характера, если подумал, что я буду ждать его вызова из Ленинграда... Театр комедии, окончив гастроли, отправился домой, а следом за ними немедленно собралась и я. Собраться оказалось непросто. Я была, что называется, голая-босая, совершенно не одетая для самостоятельной актерской жизни. Елена со всем своим курсом тоже уезжала — в Брест, в организуемый там драматический театр. И мама, чтобы приодеть нас обеих, продала одну из своих комнат, оставив себе меньшую, 11-метровую... Я отправилась на Тишинский рынок — барахолку, после войны переполненную американскими шмотками, присылаемыми как гуманитарная помощь разоренной России. Купила чулки-паутинку со стрелками, туфли на белой микропорке, которую тогда называли «манной кашей», и черное креповое платье с шифоновой вставкой на груди. Один разумный поступок я все же совершила. Отправилась к жене Молотова и попросила ее помочь с комнатой в Ленинграде. Она дала мне телефон директора тюлевой фабрики. В маленькой комнатке рабочего общежития в северной столице я и поселилась. Чувствуя себя по-европейски элегантной и очень взрослой, явилась я в театр...
Зачисленная во вспомогательный состав, на самую маленькую зарплату, но совершенно счастливая, я пошла на сбор труппы, заранее продумав, как мне, 19-летней, всех сразить... В своем новом платье, чулках-паутинке и туфлях на «манной каше», походкой манекенщицы я вошла в репетиционное фойе. Выбрав стул в центре зала, непринужденно опустилась на него, положила ногу на ногу. Вытащила купленную по дороге пачку «Норда» и, ни у кого не спросив позволения, закурила — первый раз в жизни. Герой-любовник Театра комедии, кумир женской половины труппы, красавец Жозеф Лецкий сполз со стула на пол, обнял мои ноги и положил голову мне на колени...
Акимов, говоривший в тот момент о высокой ответственности коллектива в мирное время, потерял дар речи и потрясенно на нас уставился... Меня подташнивало — то ли от страха, то ли от папиросы... Чтобы не раскричаться или не рассмеяться, Акимов холодно обратился к Лецкому: «Жозеф Николаевич, сядьте нормально, это неприлично...» Тот, не двигаясь, с пола ответил: «Не могу, Николай Павлович, я таких ног никогда не видел...» А вскоре с моей элегантностью и красотой было покончено. От жестокого недоедания у меня начался фурункулез. На репетиции я ходила с шеей, обмотанной бинтами и тряпьем с мазью. Акимов сокрушался: «Боже, принимали приличную барышню, а это что за ужас...»
Первую роль мне, как артистке вспомогательного состава, дали без слов. В «Путешествии Перришона» Лабиша по эскизам Николая Павловича Акимова (он был еще и замечательным художником) сделали великолепное чучело коровы и записали на пленку настоящее мычание. На все происходящее на сцене корова реагировала своим «му-у» с самыми разными интонациями... а я сидела за сооруженным на сцене холмом и, невидимая зрителю, как заправский кукловод, корову двигала... Не успела корова замычать, а я ее задвигать, как зритель обрушил на нас аплодисменты... Из-за холма меня не было видно, а зал все равно мне хлопал...
...Когда Акимов попал в немилость и началась его травля, меня заставляли публично отречься от любимого режиссера. Но я этого сделать не могла. Пришлось мне — по настоянию Николая Павловича — возвращаться в Москву, и вскоре я была зачислена в труппу Театра Сатиры... В начале 1950-х годов там собралось очень интересное молодое поколение: блистательный Виталий Доронин; не сразу признанный, трудно восходивший к своей большой славе Анатолий Папанов; будущий знаменитый киноактер Вячеслав Сафонов; друг моего детства и одинаковой со мной судьбы, сын врага народа, добрый, бесстрашный, непутевый Женя Весник... Боря Рунге, несравненной мягкости, интеллигентности, обаяния актер... самый лучший человек, которого я знала... Уже популярная Верочка Васильева, моя сокурсница, успевшая получить две Сталинские премии...
«Чтобы перестать хромать после боевого ранения, Анатолий Папанов каждый вечер... отправлялся в клуб и там до упаду танцевал»
...Анатолия Дмитриевича Папанова долго не признавали, держали в массовках. А он и там увлеченно творил... Для бессловесных персонажей изобретал необычайный грим, клеил носы, ресницы, даже шею, придумывал какие-то рыжие чубы, специальную мимику, пробовал всевозможные парики, «сочинял» жесты...
Для театра открыл его Валентин Николаевич Плучек — рассмотрел в массовке... В спектакле «Поцелуй феи» Толя играл директора игрушечной фабрики — тупого перестраховщика. Помню, как он, сильно изумляясь, двумя пальцами брал за хвост выкрашенного в серый цвет по его же приказу попугая и низким голосом произносил: «Ой-ёй! Что это с ым?!» В «Клопе» Плучек поручил Папанову совсем маленькую роль шафера на свадьбе с единственной репликой, которую Папанов громовым голосом уличного хама, пьяницы и тупицы повторял на разные лады: «Кто сказал «мать»? Прошу не выражаться при новобрачных!» Реплика стала легендарной...
...Признание к Анатолию Дмитриевичу пришло поздно, чуть ли не в 40 лет. Он воевал, 22 июня 1941 года ушел из ГИТИСа добровольцем на фронт. Был ранен. На одной ступне у него не хватало двух пальцев — большого и второго. Ему трудно было без прочной опоры двигаться по сцене, ходить. Чтобы преодолеть свой недостаток и перестать хромать, он... каждый вечер отправлялся на танцы в клуб «Каучук» и танцевал там до упаду. Мало кто в театре знал, как болит его раненая нога, зато все знали, какой Папанов изумительный танцор...
Я знала Толю даже не со студенческих времен, когда он учился в ГИТИСе, а я — в МГТУ по соседству... а с самого детства. На Усачевке жила моя родная тетка Надя, одна из семи папиных сестер. У нее был сын Юрка, чуть постарше меня. Он приводил с улицы долговязого некрасивого подростка. «Олечка, — шептала мне тетка, — Боже тебя упаси знакомиться с этим парнем! Он из усачевской шпаны. Не знаю, что твой брат находит в этом хулигане». Хулиганом да «усачевской шпаной» был будущий знаменитый актер Анатолий Дмитриевич Папанов.
...Едва не кончилась скандалом первая встреча Толи и моей мамы. Как-то я привела его с Юрой Хлопецким, обоих моих давних друзей, домой. Мы приготовились праздновать мое возвращение в Москву из Ленинграда, и нарядная мама уже села за стол... как вдруг Толя спросил меня, сколько я буду получать в Театре Сатиры... Оказалось, что моя зарплата больше, чем его, Папанова, на три рубля. Он мгновенно разъярился. Схватил меня за отвороты жакета, прижал к стене и начал душить, выкрикивая яростные ругательства, что, мол, посмели дать девчонке жалованье больше, чем ему, талантливому актеру... Мама поднялась из-за стола и спокойно сказала: «Анатолий Дмитриевич, вы будете знаменитым актером... Я совершенно в этом уверена: у вас такой потрясающий темперамент. Но только, пожалуйста, оставьте мою дочь Олечку, вы ее убьете, а она тоже талантливая актриса...» И разъяренный гигант, чуть ли не колотивший меня головой о стену, тут же утих...
Иногда в Толе и, правда, просыпался прежний уличный хулиган, он становился страшным хамом, орал что ни попадя, не стесняясь в выражениях... Потом мучился, стыдился себя: «Леля, ты не смотри, что я такой хам... У меня в душе незабудки цветут»... Незабудки действительно цвели... Толя был замечательно верным. Никогда не предавал друзей. Моей обидчице, даром что та была дамой, как-то влепил пощечину. Трогательно любил свою чудесную жену — нашу актрису Надю Каратаеву...
Одно время Папанов сильно пил. Потом резко, в один день, бросил. Когда пил, Надя боялась оставлять его дома одного. Звонит как-то утром по телефону (мы с ней детский спектакль должны были играть) и просит совета: «Толя требует водки, а мне... пора уходить»... Но на спектакль Надя не опоздала. Спрашиваю, как она с Толей устроилась. Отвечает: «Обула его в валенки, вывела на балкон и собачьей цепочкой к решетке приковала». Я со смеху и роль играть не могла...
«Смерть Папанова уничтожила половину нашего репертуара. То, что случилось ровно через девять дней с Мироновым, было еще страшнее»
...Ужасно, когда уходят раньше срока. Особенно если внезапно уходит уникальный актер... Роковым и страшным для Театра Сатиры и для всех нас стало гастрольное лето 1987 года. Тогда умер Анатолий Дмитриевич Папанов и ровно через девять дней после него — Андрей Миронов... А начиналось лето безмятежно — в Прибалтике, при сплошных аншлагах, в чудесную солнечную погоду. Мы отыграли спектакли в Вильнюсе и должны были переехать в Ригу. Папанов... на пару дней решил подскочить в соседнюю Карелию, досняться в фильме «Холодное лето пятьдесят третьего», где у него была главная роль.
Благополучно приехав в Ригу, мы ждали Толю на вечерний спектакль, в котором и Надя, его жена, была занята. Перед выходом из гостиницы Надя обеспокоенно стучит мне в дверь: «Знаешь, что-то Толича нету. Самолет прилетел, я в аэропорту справлялась... Может быть, решил добираться каким-нибудь другим транспортом и прямо в театр поехал?» Пришли в театр — нет. Значит, главный исполнитель отсутствует... И режиссер Плучек в Юрмале... Державин, Ширвиндт, Мишулин, я... — все, кто был занят в спектакле и находился в театре, решили играть концерт... В какой-то момент вдруг меня словно осенило, шепчу Боре Рунге в кулисе: «Толя мертв. Иначе дал бы о себе знать. Он такой обязательный человек... Даже если бы свалился пьяным, все равно его последние слова были бы: «Сообщите в театр...»
Надя дозвонилась до соседей — те пошли стучать в дверь папановской квартиры... Лену, Толину и Надину дочку, попросили срочно ехать с дачи в Москву — узнать, где отец. Мы все сидим в номере у Нади... И вот часа через два звонит ее зять и говорит: «Надежда Юрьевна! Анатолия Дмитриевича нет». Надя не понимает: «Как это нет?» — «В живых нет»... Лена с мужем открыли своим ключом отцовскую квартиру, вошли, а мертвый Папанов сидит в ванне...
Мягкая, тихая, добрая Надя вдруг стала кричать: «Товарищи, я вдова! Я сейчас черное платье надену. Толич, Толич, что ты учудил?» А произошло вот что. Рейс из Карелии в Прибалтику отменили, и Толя, на день раньше закончив съемки, решил полететь в Москву, а оттуда вечерним поездом вернуться в Ригу... В Москве то лето было очень жарким. Дома Толя полез в ванну. Горячей воды не оказалось — он пустил холодную. Видимо, произошел спазм сосудов головного мозга, Толя упал и умер в ванне...
...Смерть Папанова уничтожила половину нашего репертуара. То, что случилось с Андреем Мироновым — ровно через девять дней, было еще страшнее. Подумать только, умереть в 46 лет, когда судьба и природа наделили человека всем, чего только можно желать: талантом, славой, обожанием миллионов людей, деньгами, любимой работой!
...Вспоминаю, как пришел в театр мальчик — воспитанный, способный, слегка эстрадный, поющий куплеты, как его папа, Александр Менакер. Весник пригласил Миронова в свой спектакль «Проделки Скапена» — мальчика заметили. Потом Андрей очень много работал и стал получать хорошие роли. Хотя данные у него были отнюдь не идеальные: тяжелые ноги, толстые ляжки, не совсем пропорциональная фигура. Он изводил себя тренировками. Обертывал полноватый торс целлофаном и так играл в теннис, проделывал бесконечные гимнастические упражнения. Даже в день смерти... готовясь к вечернему спектаклю, не отменил своего теннисного часа, хоть и была в тот день в Риге страшная жара... Работоспособность, дисциплинированность и обязательность у Андрея были скорее американские, чем русские...
Он был чистый и милый человек. Умел быть благодарным... Умел быть послушным режиссеру... всему учился. Весь день его был расписан по минутам. Снимался, играл, концертировал... Такой славы и популярности, как у него в те годы, пожалуй, ни у кого не было... Но никогда он не казался счастливым. Глаза были тоскливые. При всем его благополучии и роскошествах, личном автомобиле «БМВ», сигаретах «Мальборо» и дамах, которые его повсюду ждали...
Когда умер Александр Семенович Менакер, симпатичный и одаренный, очень музыкальный эстрадный артист, которого заслоняла на подмостках сцены яркая и властная Мария Владимировна Миронова, она осталась без партнера и, может быть, не прочь была поработать в нашем театре. Как-то я в шутку сказала: «Вот, Андрюша, придет твоя знаменитая мать, ты введешь ее на мои роли — и буду я без работы сидеть...» Он ответил очень серьезно: «Ольга Александровна, я сделаю все, чтобы моя мать здесь работала, если она этого захочет. Потому что она — моя мать. Но самым несчастным человеком после этого стану я. Она мне жизни не даст»...
«Еще живой, Андрей лежал за кулисами на столе, убранном цветами для спектакля, будто в гробу»
Миронов дважды был женат, у него росла дочка, но настоящей семейной жизни он, видимо, не знал... Не знаю, кого еще женщины так любили, как его, кто был так достоин любви и так по любви тосковал. Однажды спрашиваю: «Андрей, что ты с женщинами делаешь? Почему они все чокнутые после тебя?.. Он мне говорит: «А вы, Ольга Александровна, попробуйте — узнаете»...
Такой легкий и гармоничный на сцене, Андрюша был очень болен — и об этом знали только самые близкие люди, каждое движение причиняло ему муку... В то лето в Риге он жил в работе, концертах и личных метаниях, как, впрочем, жил всегда: мама — в Кемери, супруга, Лариса Голубкина, — в Юрмале, бывшая жена, Катя Градова, с дочкой — еще где-то... По мелочам я не считаю. Он говорил, что едет к одной, а ехал к другой. И так врал всю жизнь — по природе правдивый, искренний...
В последний вечер мы играли «Женитьбу Фигаро»... Он сказал мне, Марселине: «Прощайте, матушка!» Так нежно, серьезно сказал. И я ему ответила: «Прощай, сынок!» Ушла со сцены за кулисы и с кем-то тут же поделилась: «Андрей очень глубоко стал Фигаро играть. В нем что-то новое рождается...»
В финальной сцене у Фигаро великолепный монолог — монолог-поток, монолог-лавина... Он начал тихо, исповедально, как бы приготовляясь набрать высоту... И вдруг захрипел, от рампы неуверенными шагами пошел как-то вбок, к кулисе. Схватился за нее и, цепляясь за материю, стал медленно опускаться на пол. Ширвиндт — Граф Альмавива — его подхватил, потащил за сцену, мы все закричали: «Занавес! Занавес!» Нескольких минут Андрею не хватило, чтобы доиграть спектакль.
Ширвиндт мне кричит: «Найди Канделя! Он в Риге...» Кандель — это знаменитый московский нейрохирург. Я, как была в костюме Марселины, дунула напротив — в гостиницу «Рига». Спрашиваю портье: «У вас живет Кандель?» Отвечают, что такого нет. Кричу: «Срочно проверьте по всем гостиницам! У нас с Мироновым несчастье!» Бегу обратно в театр, переодеваюсь, снова в гостиницу, там сообщают: «Кандель живет в гостинице Совета Министров Латвии». Звоню туда...
— Эдик, — говорю в трубку, — это Оля Аросева...
Он меня радостно перебивает:
— Оленька! У меня сегодня день рождения, приезжайте!
— Эдик, у нас с Мироновым очень плохо. Его сейчас в больницу повезут... Он сознание на спектакле потерял!
Кандель спрашивает номер больницы... Говорит, что главный врач у него в гостях и они немедленно выезжают. Я возвращаюсь в театр. Там, за кулисами, близко к сцене стоит стол. Длинный, весь в искусственных цветах — для «девушек-пейзанок» в спектакле, чтобы в финале выходили на поклон с букетами... И Андрей, живой еще, лежал будто в гробу, убранном цветами. У него изо рта шла пена, и он, вытирая ее непарализованной рукой, все повторял: «Голова болит, голова болит, голова...»
Кандель приехал с латышским врачом прямо в больницу. Примчалась и «скорая помощь»... Врач никакой надежды на спасение не оставил. Сказал: «Это все»...
Мы проводили Андрюшу, мертвого, в шесть часов утра от Рижского оперного театра, где давали свои спектакли. В Москву его везли на «рафике», заполненном льдом. C головой закатанный в простыню, словно белая мумия, Андрей лежал на этом «леднике» — лицо не открыли для прощания. Близкий друг Андрея Гриша Горин ехал впереди «рафика» на своем «жигуленке»... Труппе театра правительство Латвии предоставило специальный самолет, чтобы те, кто был свободен, смогли полететь в Москву, проводить Андрюшу в последний путь и вернуться назад...
«В парижском ресторане Женя Весник попросил слить вместе четыре стопки водки — и тяпнул весь фужер сразу. Посетители зааплодировали»
...Я очень люблю путешествовать... В 1963 году мы поехали в Париж. Это было время, когда театры вообще почти не выезжали за рубеж. А тут сразу — Париж! Эти гастроли нам помогла организовать Лиля Брик (известная всему миру возлюбленная поэта Владимира Маяковского. — Ред.), чтобы показать французам «Клопа» и «Баню» Маяковского...
...После окончания спектаклей каждый раз нас ждало очень много зрителей, в основном эмигранты. Ко мне подошла однажды старушка, совершенно седая, и представилась: «Я дочка русского революционера Плеханова, вам такая фамилия известна?» А одна старая одесситка — эмигрантка 1905 года — спросила: «Ну что там Одесса, еще дышит? Можно я вас провожу?» Вечер был холодный, страшно ветреный, и она мне все платок шерстяной норовила подарить: «Возьмите, вам же холодно». Я отбивалась: «Нет, нет, не надо, мне тепло, мне жарко». Мы всего боялись, запуганными уродами были, точнее, уродами нас сделали... В ту поездку нас разбили на стайки по четыре человека. Никуда поодиночке ходить не разрешалось — только вместе. Моим руководителем по стайке был еле передвигавший ноги парторг...
Суточные выдавали маленькие, и мы, конечно, как тогда было принято, брали с собой еду, чтобы на сэкономленную валюту что-то увидеть. Во главе с Плучеком посетили «Казино де Пари», а с Женей Весником даже в ресторан ходили. Там история приключилась! Сначала Женя один пошел, говорит официанту: «Водку!» — ему крошечную стопку приносят. Он просит: «Еще водку! Еще водку и еще водку! Теперь все это слей в фужер». Потрясенный официант замахал руками: «Одну минутку, я должен позвать хозяина». Весь ресторан сбежался смотреть. Весник фужер водки тяпнул и закусил. Посетители зааплодировали, а хозяин говорит: «Приходите, мсье, вам всегда это будет бесплатно!» Вот в этот ресторанчик он меня и притащил. «Мадам» жахнула такой же фужер, услышала шепот восхищения и возглас официанта: «Се фантастик!» Нам подали огромный бифштекс... и гарнир: картошка, горошек, морковь, грибочки. Вот такое блюдо мы заработали.
С Папановым у Весника тоже вышла в Париже история. Они заблудились — пришлось брать такси, но сколько это стоит, никто не знал. Назвали адрес и потом стали обсуждать, какая красивая на таксисте кожаная куртка — в то время предел мечтаний советского человека. И ведь это простой таксист, рассуждали они, а мы — народные артисты... Разумеется, все это на исконно русском языке. Доехали, на пальцах спрашивают, сколько должны, а шофер им на чистейшем русском: «За то счастье, что вы мне доставили услышать родную речь во всем ее богатстве, я с вас ничего не возьму»...
Настоящим же утолением моей любви к путешествиям... стал телевизионный «Кабачок «13 стульев». С него начался «космический» полет моей Пани Моники и мой собственный. Где только мы с ней ни побывали!.. И за рубежом, и по всей нашей стране... Ведь «Кабачок» — это 15 лет моей жизни...
Папанов говорил, что Волк, сыгранный им в мультсериале «Ну, заяц, погоди!..», «перегрыз» его кинобиографию. Анатолий Дмитриевич явно преувеличивал... А вот Пани Моника мою кинобиографию перекрыла. Режиссеры боялись... что в новых моих ролях зритель захочет увидеть вариацию полюбившегося персонажа. Эльдар Рязанов, не без колебаний пригласивший меня в фильм «Старики-разбойники», сразу предупредил, что немедленно выгонит, если услышит хоть одну интонацию из «Кабачка»...
Вообще же, кино началось для меня в Ленинграде. На сцене Театра комедии в арбузовской «Встрече с юностью» меня увидел и пригласил в свой фильм «Пирогов» — о великом русском хирурге... — сам Григорий Михайлович Козинцев (знаменитый советский режиссер.— Ред.). Он позвал меня на историческую роль легендарной сестры милосердия Даши Севастопольской... Правда, в итоге снимать меня Козинцев не стал. Объяснял своему другу Акимову: «У нее отчего-то грустные глаза... А Даша Севастопольская веселая, ловкая, разбитная...» Грустные же глаза у меня были потому, что я тогда постоянно голодала...
«На съемках фильма «Интервенция» Высоцкому в кадр ставили под ноги скамеечку — чтобы он не выглядел ниже меня»
...Актеру трудно судить себя. Но когда недавно, бросив все дела, я смотрела по телевизору фильм моей молодости — «Урок жизни», мне не было стыдно за ту давнюю роль... — учительницы Раи... Режиссер Райзман помог мне все сыграть правильно... Помню и съемки фильма... Особенно после прибытия моих друзей — Ивана Переверзева, главного героя, и Жени Весника, игравшего роль прихлебателя и жулика... Неугомонные озорники, они придумали нам имена. Я стала Сонькой, большой, красивый, добрый Иван — Рузиком, а Женя Весник — Нориком. Когда Райзман услышал, как мы друг друга окликаем, он возмутился: «Кого я нанял? Это не артисты! Это уголовники какие-то! Разговаривают на жаргоне, называют друг друга собачьими кличками!..»
Несмотря на страх перед Райзманом и уважение к нему, и Женя, и Ваня на съемках регулярно выпивали. И как-то им вдруг очень не понравился цвет стен в гостиничном номере. Они пошли на рынок, наняли там маляра, напоили его, и когда я под вечер зашла к ним в номер, то застала там фантастическую картину. Маляр, едва державшийся на ногах, окунал кисть в ведро с голубой, а потом в ведро с черной краской и со всего размаху лупил по стене... Иван и Женька сидели на стульях с видом эстетов-знатоков и давали советы: «Мне голубенькую хочется...» — «А мне черную, пожалуйста...»
А однажды они разыграли милиционера, конечно, и того подпоив. Показали на мой номер, что, мол там живет женщина-убийца и нужно ее арестовать. Взяли у горничной ключи. На рассвете я от какого-то шороха открываю глаза — над моей кроватью милиционер стоит и качается. Я кричу: «Что вы здесь делаете?!» Он отвечает: «Я на... по-сс-ту-у!» — и падает. А Ванька с Женькой стоят за дверью и хихикают.
В другой раз слышу ночью: кто-то скребется в дверь. Голос Переверзева: «Сонь, вставай, Норика замели...» То бишь Весника забрали в милицию. Я не удержалась, неосторожно воскликнула: «Что такое? За что?» А рядом со мной был номер Райзмана. Открывается дверь — и с сеточкой на волосах, в шелковом халате, элегантный, как будто бы и не спал, в коридор выскакивает Райзман, спрашивает испуганно: «Какой Норик? Что значит — замели?!» А Иван причитает: «Нету нашего Норика... В милиции он... Выручать надо!..» Райзман, аккуратнейший человек, почти европеец, это Ванькино горестное нытье слушает. А тот продолжает: «Вам, Юлий Яковлевич, разгула русской души не понять... Вы лучше спать ложитесь... А мы уж как-нибудь справимся сами...»
Еду с Иваном на другой конец города. Приказываю ему сесть в углу и молчать, пока я буду с милицией объясняться... А он и рад, потому что страшный был молчун. Рассказываю дежурному: мол, мы все тут на съемках замечательного фильма, вон в углу сидит знаменитый артист Иван Переверзев, который в кино адмирала Нахимова сыграл... Ваня с достоинством меня поправляет: «Адмирала Ушакова». И тот, говорю я, которого они арестовали, тоже очень хороший актер, но этот в углу — совсем знаменитый, раз самого адмирала Нахимова играл... Ванька из угла раздраженно: «У-ша-ко-ва!» Наконец приводят Весника — без ремня и без шнурков. Едва переступив порог, он начинает бешено орать на милиционеров. Его уводят. Я снова умоляю: «Отдайте нам нашего товарища! Вот сам адмирал Нахимов вас просит...» Переверзев мрачно: «Ушаков!» Я: «Наш товарищ — замечательный артист... Я его на поруки беру. Он на фронте контуженный... Вот и адмирал Нахимов подтвердит». Иван уже рычит: «Ушаков, Ушаков я!!!» Наконец Весника отпускают и, зажав ему рот рукой, чтобы не успел обругать милиционеров, мы уволакиваем его на такси в гостиницу...
...В фильме Райзмана ассистентом снова был мой старый знакомый Гена Полока. Вскоре он закончил ВГИК, сделал талантливую картину «Республика Шкид» по повести Леонида Пантелеева и приступил к съемкам «Интервенции» по пьесе Льва Славина. Полока пригласил меня на главную роль — одесской миллионерши мадам Ксидиас. Это, по сути, была моя самая большая роль в кино. Зато я снималась у выдающихся режиссеров и была партнершей замечательных актеров...
Кроме Юрского, у Полоки снимались молодой Володя Высоцкий — в роли большевика Бродского, с которым у меня по сценарию (а не по пьесе Славина) был жгучий роман, Ефим Копелян — Филька-анархист, Валера Золотухин — мой сынок, недоросль Женька... Известный режиссер Марлен Хуциев играл главнокомандующего французской армии...
В жизни Володя Высоцкий был маленького роста. Ему в кадр даже скамеечку под ноги ставили, чтобы он не выглядел ниже меня. Я его называла «герой с надстройкой». Не верила, что у него роман с французской кинозвездой Мариной Влади. Думала, малый привирает. Но как-то он вытащил из кармана письмо во Францию и попросил его отправить из Прикарпатья, куда я периодически летала на параллельные с «Интервенцией» съемки «Трембиты». Из Одессы Высоцкий писать за границу боялся: знал, что за ним следят...
«Своих товарищей по заключению — актеров Жженова и Лапикова — Смоктуновский рекомендовал самым лучшим режиссерам»
...В один прекрасный день зазвонил телефон, и режиссер по имени Эльдар Рязанов пригласил меня пробоваться в картину «Берегись автомобиля». Я о режиссере ничего никогда не слышала и так прямо ему и сказала. А он мне: «Неправда. Мы с тобой старые знакомые. Это я каждое утро на ленфильмовской машине приезжал, когда ты с Козинцевым Дашу Севастопольскую репетировала». Так начался для меня мой обожаемый и незабываемый фильм...
Первое, что мне надлежало сделать, — это научиться водить троллейбус... Я поступила в специальную школу и уже урока через два-три более-менее могла крутить рулем. В первую же съемку должна была ехать в потоке машин, Деточкин — радостно на мой троллейбус кидаться, а я — тормозить метрах в трех от него. Посадили пассажиров-массовку, велели ехать. Я поехала. Вижу: высокий улыбающийся человек бежит наперерез движению и прямо мне на ветровое стекло бросается. Такой эмоциональный, с длинными, воздетыми от восторга руками, кричит: «Люба!» А я Бога молю, чтобы мне его не задавить...
Но настоящее знакомство со Смоктуновским произошло позже, в Одессе, куда переехала наша группа. Сижу как-то, жду своей очереди на съемке, читаю сценарий, как вдруг являются Рязанов со Смоктуновским, который почему-то сияет блаженной улыбкой от уха до уха. Нас друг другу представляют. Рязанов уходит... Я читаю и украдкой поглядываю на белокурого «гения». Он так осторожно, деликатно ко мне подвигается, спрашивает робко, словно безвестный дебютант: «Можно с вами сесть?» Я говорю: «Пожалуйста». Он вкрадчивым, елейным голосом осведомляется: «Я вам не помешаю?» Я: «Нет-нет!» Он, расплываясь в улыбке: «А то, понимаете ли, очень неприятно, когда читаешь, а кто-то тебе начинает мешать...» Смотрю на него подозрительно: уж не издевается ли он надо мной? Он тоже смотрит, сияя. И тут терпение мое кончается — и я ему со всей прямотой говорю: «Не придуривайся! Пришел, так сиди. И нечего церемонии разводить...» Он как рассмеется — звонко, по-детски, с облегчением: «Боже мой, я не знал, с какой стороны подступиться... А ты, оказывается, совершенно наш человек!..»
Вечером того же дня он меня спрашивает: «Скажи, Ольга, что мне делать? У меня здесь в Одессе родная сестра живет. Я когда в лагере сидел под Норильском, она на мои письма ни разу не ответила. А теперь вот в гости зовет брата, «знаменитого артиста»... Я говорю: «Она боялась, ты ее не суди... Кто из нас не боялся?» Он помолчал, потом спрашивает: «А ты пойдешь со мной к сестре?» Я ответила, что пойду. Так мы с ним в гости к сестре и сходили.
В ту пору, да и много позже, никто не знал, что названный уже великим, удостоенный Ленинской премии, первый актер страны Иннокентий Смоктуновский воевал, был в плену, сидел в ГУЛАГе, вообще имел сложную, путаную, трагическую биографию... Кеша, у которого в Москве была репутация эгоцентрика-одиночки, занятого лишь собой, очень помог своим товарищам по заключению, талантливым актерам Жженову и Лапикову. Добившись славы раньше, чем они, всеми силами внедрял он их в кино, рекомендовал самым лучшим режиссерам...
Финальный эпизод «Берегись автомобиля» — когда я еду на троллейбусе, а досрочно выпущенный из тюрьмы Смоктуновский—Деточкин, как обритый наголо зэк, стоит посреди дороги, загораживая путь. И, увидев меня, тихо, счастливо произносит: «Люба, я вернулся...» Отсняв мой крупный план, оператор переводил камеру на стоявшего Смоктуновского. Я уползала из кадра под сиденье, а на мое место усаживался Рязанов. И Кеша должен был произнести эту коронную фразу... Но у него ничего не получалось. Никогда столько дублей от великого Смоктуновского не требовалось. Пока вдруг он не сказал: «Эльдар, у нас ничего не выйдет, если я буду на твою рожу смотреть... Пусть Люба, то есть Оля, остается на своем месте...» Я вылезла из-под сиденья, он мне заулыбался — и сразу все получилось...
А потом Рязанов начал снимать «Стариков-разбойников» и снова пригласил меня в свой фильм... Эта картина подарила мне новых друзей: Юру Никулина и Женю Евстигнеева.
«Увидев на эстраде ресторана музыкальные инструменты, Евстигнеев сел за барабан и тарелки. Он был потрясающий джазовый ударник»
Какой очаровательный человек был Юрий Владимирович Никулин! Умница, веселый мудрец, изумительный клоун и глубокий актер-психолог. Сколько в его глазах было понимания, печали, сочувствия... Играя моего жениха, на свои темные волосы Никулин надевал седую накладку. Через несколько дней я заметила, что из-под накладки выбивается седина. Спрашиваю: зачем он с париком мучается, если можно собственные седые волосы отрастить? А он мне отвечает: «Нет, милая, я в цирке работаю, клоуном... Если дети будут смеяться над старостью — это нехорошо. Когда я, здоровый балбес, падаю, пусть себе хохочут на здоровье. А если седой старичок упадет — над ним смеяться грех. Вот я и крашусь в брюнета...»
...Сверхзанятость в цирке, на телевидении, в кино, всенародная слава не сделали Никулина эгоистом... Он был очень чуток к чужим проблемам... Заметил однажды, что я, читая газету, далеко отношу ее от глаз по причине дальнозоркости, и встревожился: «Ты что, мать, зрение не бережешь? Тебе нужно очки купить...» И купил сразу же по приезде во Львов, где мы снимались, какие-то особенно элегантные, роскошные, первые в моей жизни очки...
Популярность его была воистину всенародной, хотя иногда случалось непредвиденное. Помню, голодные и усталые, мы пришли в нашу львовскую гостиницу, в ресторан, и хотели поужинать. Но в ресторане праздновался День милиции. Рязанов, Миронов и я решили «выдвинуть» самого популярного из нас для переговоров с охранявшим покой коллег стражем порядка. Бойко подойдя к нему, Никулин доверительно сказал: «Эти ребята со мной!» — «А ты кто такой? — огрызнулся парень. — Мы твою пьяную рожу приметили, каждый день сюда ходишь!»
После долгих переговоров, узнав актера, нас наконец впустили. А милиционеры обласкали, напоили, накормили... Один даже попросил съездить на машине к его маленькому сыну домой: иначе, мол, тот не поверит, что отец сидел за столом с самим Юрием Никулиным... И таки съездили...
Евстигнеев был страшный молчун. Вопросы задавал невпопад и отвечал невпопад, как бы внезапно очнувшись... Кажется, и он сам, и его мысли блуждали далеко. В нем чувствовалась тайна, а совершенство его ролей почти пугало... Даже у хороших артистов плохо получаются образы интеллигентов, интеллектуалов, а Евстигнеев, начинавший в провинциальных Нижнем Новгороде и Владимире, в молодости — ударник-джазист, явившийся в училище МХАТа в плаще, который называл «мантелем», шиковавший отрощенным на мизинце длинным ногтем, не книжник, не умник, не говорун, идеально играл любых аристократов духа, например профессора Преображенского в одном из самых последних, предсмертных своих фильмов, булгаковском «Собачьем сердце»...
Сын Жени и Гали Волчек, известный кинорежиссер Денис Евстигнеев, очень на него похожий, сказал, что отец получил три инфаркта и умер раньше срока, потому что все держал в себе, не перекладывая на людей...
Однажды мы с Евстигнеевым летели на очередную съемку. Он только что оправился после инфаркта. Я чувствовала себя плохо и... попросила его рассказать, что он ощущал перед тем... И он так точно и последовательно, словно врач-профессионал, изложил мне «историю болезни»! Но рассказывал, как художник: «Вот рука начала тяжелеть, вот ключица стала горячей, почти огненной — и страшная, смертная тоска в груди...» Я подумала: какая дьявольская память у этого молчуна на факты, на чувствования и состояния...
Фильм «Старики-разбойники» кончился для меня серьезными неприятностями, к искусству никакого отношения не имевшими.
Стояла поздняя осень. Во Львове шли дожди, а Рязанову позарез нужен был снежок, серенький зимний рассвет, в который уходят и там растворяются наши старики. У нас имелся и ветродуй, и специальная пушка... Но не было снега. Рязанов и оператор пробовали разнообразные заменители: заряжали пушку манной крупой... мелкими макаронами-звездочками... Иллюзии не получалось. В ожидании снега мы улетели в Москву. И тут же, как назло, начались повсеместные снегопады и метели... Прилетев во Львов, мы все быстро отсняли, вернулись в гостиницу и решили праздновать завершение работы. В восемь утра ресторан еще закрыт, но нам его отперли, вчерашней холодной закуски на стол накидали, бутылки с водкой поставили... Женя Евстигнеев увидел на эстраде оставленные музыкантами инструменты и сел за барабан и тарелки. Вот тут-то я впервые услышала, какой он был потрясающий джазовый ударник...
В Москву возвратились под самый Новый год. И тут из какой-то газеты пришел ко мне корреспондент брать интервью с шуточными поздравлениями и пожеланиями. По простодушию я о нашей «манно-макаронной» эпопее и рассказала. Что тут началось! В газете «Правда» — разгромная статья «Не стреляйте макаронами!» о том, что в стране тяжелое положение с продуктами, а наглые и циничные киношники выпуливают в воздух, бросают себе под ноги манку и макароны — хлеб насущный советских людей... Рязанов мне звонит: «Что ты наделала? Меня в ЦК партии вызывают!..» Я оправдываюсь... «Эльдар, вы им скажите, что это фантазия, мечтание, сказочное обобщение...» Он: «Ты меня не учи, что говорить!.. Я тебя прошу: больше не берись за перо... никогда в жизни! Обещаю, что буду снимать тебя во всех своих фильмах, только не пиши нигде и ничего!»
...Рязанова вызывал на ковер для дачи показаний сам кощей бессмертный брежневского Политбюро — Суслов. От меня потребовали объяснительную записку, что все это мне на съемках привиделось, как сон... Эльдар в ЦК сказал, ну чего и требовать от дуры-актрисы, да к тому же еще и малограмотной... Картину на полку не положили, Эльдара с «Мосфильма» не выгнали. И что еще удивительней: в следующую свою работу — «Невероятные приключения итальянцев в России» — он меня таки взял.
«На приеме у итальянского режиссера Эльдар Рязанов метался по комнатам и шипел нам, чтобы мы не наваливались так откровенно на еду»
...Обычно звонил сам Эльдар Александрович, а тут — наш сценарист-драматург Эмиль Брагинский. Приглашал как-то слишком настойчиво и все повторял: «Я тебе не советую отказываться...» Получила я текст роли, крошечной, всего на двух страницах. Единственная сценка на ленинградской кухне, где я должна была играть роль матери главного героя — милиционера и сыщика — Андрея Миронова. Даже в ранней молодости я таких микроскопических ролей не получала. Звоню Рязанову. Только и успеваю произнести: «Здравствуйте, Эльдар Александрович! Это Оля Аросева...» Он перебивает: «Подожди... Я тебе скажу сначала: этот эпизод будет сниматься в Италии. Вопросы есть?» Я, ошарашенная, отвечаю: «Нет». Рязанов вешает трубку...
Мне покупают билет. Лечу. Приземляюсь в Риме. В зале ожидания целая толпа встречающих: «Синьора актриче... Синьора актриче...» Ведут к белоснежному «мерседесу». Шофер — пожилой красавец в серебряных кудрях, с оперным именем Стефанио, похожий на всех мировых киногероев разом, — распахивает передо мной дверцу машины. Мчимся в Рим и разговариваем на жуткой смеси итальянского с немецким. Он мне объясняет, что Софи Лорен дает автографы только на золоте и мне, «синьоре актриче», тоже нужно купить что-то золотое — тогда проблем с автографами не будет. Стефанио показывает мне изящный медальон с росписью знаменитой кинозвезды, сделанной гравировальным способом, ею же и подаренный, и обещает притормозить у лавочки, где можно золото купить. Я ему объясняю, что притормаживать не надо, что «синьора актриче», то бишь я, «но капитиалисто» и оставит ему автограф собственным способом. Достаю из сумочки губную помаду и расписываюсь на ветровом стекле. Стефанио восхищенно вопит: «Браво!..»
...В Риме у меня только два съемочных дня. Рязанов назначает их на субботу и понедельник. В воскресенье в католической Италии никто не работает. Снимаем в субботу... Два моих партнера — чрезвычайно экспансивные итальянские актеры. Они как начали в кадре говорить, так и не останавливаются. Рязанов сначала все это терпел, а потом отозвал меня в сторону и зашептал: «Делай что хочешь, но прорывайся... Они тебе рта открыть не дадут!» И когда один из актеров снова принялся безудержно лопотать, я взяла полотенце и заткнула ему рот. Произнесла свой текст, а потом у него изо рта полотенце вытащила. Ему мой трюк до чрезвычайности понравился...
Работа моя быстро была кончена, и я с грустью начала готовиться к отъезду. И тут выяснилось, что из Рима в Москву самолет летает только один раз — по понедельникам. И чудный, добрый ко всем нам Рязанов нарочно назначил съемку на понедельник, чтобы мы целых шесть дней дожидались следующего рейса и успели Италию посмотреть...
Из примечательного в ту незабываемую для меня римскую неделю был еще прием у итальянского режиссера, фильм которого «Не промахнись, Асунта!» шел в СССР... Он пригласил нас всех в свой дом. Прямо на лифте мы поднялись к нему в квартиру на третий этаж комфортабельного дома... В одной комнате был сервирован фруктовый стол, в другой — рыбный, в третьей — мясной, в четвертой — стол со сладостями... Мы приехали очень голодные и очень нарядные. А итальянцы и итальянки, среди которых находилось немало мировых знаменитостей, были в джинсах и ситцевых, из кусочков, очень тогда модных длинных юбках. Кое-кто сидел прямо на полу, на ковре.
Эльдар... метался по комнатам и шипел нам, чтобы мы общались с гостями и хозяевами, а не наваливались так откровенно на еду. Однако приказу его последовал только дисциплинированный и послушный Андрюша Миронов, кое-как объяснявшийся по-английски. Остальные, несмотря на грозные взгляды режиссера, медленно и неумолимо потянулись к накрытым столам...
В воскресенье вечером, накануне отлета, нас с Мироновым просят выступить в советском посольстве — в потрясающем старинном итальянском особняке князей Абамелек-Лазаревых, русских богачей прошлого века, купивших посреди Рима в вечное пользование России сорок гектаров плодородной и цветущей земли... После ужина меня отводит в сторону советник посольства по культуре... Тихо, боясь меня огорчить, на одном дыхании произносит, что завтра в Москву я не полечу: «Холера... Угроза эпидемии в России и Италии... Необходимо сделать укол». Вернувшись в отель, стучу в номер Рязанова... Эльдар, разнеженный, довольный, что меня «облагодетельствовал», говорит: «Ну вот, я сделал для тебя все, что мог... Надеюсь, ты об этих днях в Риме не пожалеешь... Счастливой тебе дороги». А я ему так вкрадчиво, как тот дипломат в особняке, шепчу: «Эльдар, а я завтра в Москву не полечу». Он — полуиспуганно, полувозмущенно: «Как это не полетишь?..» А я ему на одном выдохе: «Холера... Укол нужен...» Он понял, но возмущаться не перестал: «Черт тебя возьми! В чем ты эту холеру из Москвы привезла? Признавайся!..» Так вместо двух съемочных дней кинематограф подарил мне трехнедельное свидание с вечно прекрасным Римом.
«Некрасивых я не любила. А ума мне хватало собственного»
...Я несколько раз была замужем (четыре раза. — Ред.) и всегда по-хорошему расставалась с мужьями... Они мне нравились. Все до единого... Некрасивых, невзрачных я не любила. А ума мне хватало собственного. Уходя, я никогда ничего от своих мужчин не брала. И потому наши дружеские отношения продолжались или возобновлялись, как только притуплялась острота расставания...
Моя жизнь несколько раз начиналась с нуля. Трагически оборвалось в 1937 году счастливое и обеспеченное существование с отцом-дипломатом в Доме на Набережной... В 1945-м, оставив бедный, но уютный и теплый дом моей мамы, я, 19-летняя, начала в Ленинграде у Акимова новый круг бытия... А в 1950-м, вырванная с корнем из акимовского коллектива, начинала и утверждала себя заново в московском Театре Сатиры... Мне очень долго не давали почетного звания. В графе «образование» у меня стоял прочерк, так как училище я оставила за два года до окончания... Потом рядом с ним появилась запись, что я — народная артистка России. И тогда, в молодости, и теперь все это мало меня волновало. А что важно?
Я не чувствую старости... Несмотря на возраст... Мне многое до сих пор интересно в жизни... Я рада, что моя память мне не изменяет. Что мое прошлое живет со мной. И я вижу его... Я люблю своих друзей. Свято чту всех ушедших. В моей книге их больше, чем ныне здравствующих. Но живые могут сказать о себе лучше, чем я...
Подготовила Ирина ТУМАРКИНА, «СОБЫТИЯ»