ВАЛЕНТИН ГАФТ: «С Ольгой Остроумовой я расписался, лежа на больничной койке» - Еженедельник «СОБЫТИЯ И ЛЮДИ»

Главный редактор еженедельника «СОБЫТИЯ И ЛЮДИ» Александр Швец

30 марта - 6 апреля 09 года
 
События и люди
 
О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ

ВАЛЕНТИН ГАФТ:
«С Ольгой Остроумовой я расписался, лежа на больничной койке»

Ровно 40 лет назад популярный актер, поэт и автор хлестких эпиграмм пришел в легендарный театр «Современник», в котором обрел известность, любовь зрителей и звание народного артиста РСФСР. «СОБЫТИЯ» предлагают читателям фрагменты выпущенной московским издательством «Зебра Е» книги Валентина Гафта «Сад забытых воспоминаний»

«Когда мне последний раз выбили зуб, я подумал: «Боже, а как же я буду артистом?»

Первые мои воспоминания связаны с пребыванием на Украине у бабушки, примерно в 1940 году. Я сижу где-то во дворе на бревнах, а мама и бабушка идут с рынка и дают мне большой-большой красный помидор. И я ем этот громадный, конечно, немытый помидор, и сейчас кажется, что таких помидоров я больше никогда не ел.

А родился я в Москве, на улице Матросская тишина... Помню наш подъезд и весь пятиэтажный дом. Напротив была психиатрическая больница, справа — тюрьма «Матросская тишина», слева — рынок, еще левее — студенческое общежитие МГУ. А через дорогу была школа, в которой я потом проучился десять лет и где учились только мальчики.

Очень хорошо помню день, который мог быть роковым в судьбе нашей семьи. 21 июня 1941 года мы должны были ехать на Украину, в город Прилуки. У нас была домработница Галя — чудесная девушка с Украины... Тогда было трудно с билетами, и Галя, простояв на вокзале целую ночь, достала билеты, но ее обманули и билеты были какие-то недействительные... Поехали на вокзал, поменяли билеты и должны были отправиться на другой день. А 22-го... началась война... Поезд, на котором мы должны были ехать 21-го, наверняка попал под бомбежку...

Первые мои впечатления от войны, а мне тогда не было и шести лет... — это очереди в булочных, куда мы ходили с моей тетей Феней, и воздушные тревоги. Нас будили ночью и вели в какое-то сырое подвальное помещение. Трубы, ночь, очень много детей, визг, крики, хочется спать, а ты... трясешься от холода и страха. С тех пор не выношу подвалов: они напоминают мне бомбежки... А первые впечатления от школы, куда я пошел в середине войны, — это очень холодный класс и очень старенькая первая учительница. Вид у нее был какой-то дореволюционный: черная шапочка, длиннющий синий халат и пенсне с цепочкой до пояса. В 1943—1944 годах мы всем классом возили на санках ей дрова для печки.

...Семья наша была совершенно не театральная. Отец, Иосиф Романович... по профессии адвокат, прошел почти всю войну и закончил ее майором. Помню, как он с фронта прислал посылку с немецким фонариком, в котором можно было включать то красный, то зеленый свет. Когда Красная Армия перешла на новую форму, отец прислал нам полевые зеленые погоны, а я ими играл, любовался и думал: «Вот какой у меня отец!» — и мысленно прибавлял ему звезды... В конце войны, после ранения, отца привезли в один из московских госпиталей. Мы долго шли по коридору, и мне было боязно... увидеть его. Мои страхи оправдались, так как у отца было ранение в лицо, почти оторван нос, и он лежал с перевязанной и заклеенной головой. Рядом с кроватью стояла тумбочка, где было много всякой вкусной еды... и я с большим аппетитом почти все съел.

Первое воспоминание, связанное с мамой, весьма курьезно. Мы играли в кровати, когда она вдруг заметила, как у меня на груди, под кожей, что-то бьется. Мама сразу повела меня к врачу, и тот сказал: «Господи, да это же сердце бьется». Еще вспоминаю, как я пришел домой после игры в футбол. Она посмотрела на меня и сказала: «Посмотри, какие у тебя желтые зубы. Ты такой ленивый, что не чистишь зубы... Немедленно пойди купи щетку и чисть их каждый день». Дома я всегда разбрасывал веши, не убирал за собой, потому что знал: есть мама. Она за мной все подбирала и часто восклицала: «Господи, как же ты будешь жить без меня?» А теперь, когда мамы не стало, я оказался аккуратистом и вспоминаю все, что она мне говорила. Не накапливаю грязную посуду, не люблю грязный пол, неприбранную постель. Люблю чистые простыни и чтобы в квартире был порядок.

...Родители очень своеобразно реагировали на мою артистическую деятельность. Когда я учился в Школе-студии МХАТ, отец говорил мне: «Валя, ну какой ты артист? Вот посмотри на Мишу Козакова, у него и костюм, и бабочка... Вот каким должен быть артист». А мама, увидев меня в спектакле «Женитьба Фигаро», сказала: «Валя, ну какой же ты худой!»

Многие послевоенные воспоминания связаны с нашим двором на Матросской тишине. Он был бандитский... Когда мне последний раз выбили зуб, я подумал: «Боже, а как же я буду артистом?» Я тогда играл в самодеятельности, и эта мысль уже сидела у меня в голове. Поступать в студию МХАТ я пришел с золотой фиксой, с которой красовался два курса, а потом меня попросили вставить белый зуб. Но это было уже позднее.

В самодеятельность же я пошел после того, как однажды ночью мне пришла в голову мысль стать артистом. Я нашел профессию, где ничего не надо знать, а просто — выйти и сказать: «Кушать подано!»... Мне казалось, что это легко, а главное: не надо ни математики, ни физики, ни русского языка — ничего... Тогда эта мысль меня окрылила...

Галина Волчек
В ней, толстой,
совместилось тонко:
Любовь к искусству
и комиссионкам

«В школьной самодеятельности я играл только женские роли»

Самое первое впечатление о театре — когда мы всем четвертым классом смотрели в детском театре пьесу Сергея Михалкова «Особое задание». Веря всему, что происходило на сцене... я понял тогда, что в театр буду ходить всегда... Точно так же, как я первый раз снимался в кино в картине «Убийство на улице Данте» и выехал «за границу» в Ригу. Мы с Мишей Козаковым, еще студенты, сидели за столом в ресторане с Ростиславом Пляттом и Еленой Козыревой. Как мне нравилось все: слово «ресторан», еда, тарелки, официанты. И когда на сладкое подали что-то белое, я принял это за манную кашу, но когда попробовал, то понял, что буду есть это всю свою жизнь... Это были взбитые сливки...

...Не знаю, как все, но я очень хотел стать пионером, а позднее — комсомольцем... В театр на вечерние спектакли пускали только после шестнадцати лет, ну а с комсомольским значком было уже 14 и два года можно было, как-то раздувшись, прибавить...

В школе учился я плохо, но в экстремальной ситуации, когда на экзаменах брал билет, надо было собрать остатки знаний, которые запали в твою глупую голову, мобилизоваться и выкрутиться. Помню, как сам я был удивлен, когда доказал какую-то теорему. Боже мой, мне просто показалось, что я ее заново открыл. И это меня убедило на какое-то время, что я не совсем идиот...

Пока жизнь текла в мальчишеских заботах, я ходил в Сокольники кататься на коньках или на танцверанду, так как меня уже начали интересовать девочки... Напротив пустыря, где мы часто играли в футбол, было студенческое общежитие, и там была одна прелестная девушка, которая мне очень нравилась... Играл я в футбол не самым лучшим образом, но, когда она появлялась в окне, становился просто настоящим асом. У меня изменялась фигура, и я бил мяч с такой силой, что трещали доски на заборе... И даже забивал голы... Потом, когда она исчезала в окне, сразу же исчезала и моя сила, я становился робким и неуклюжим...

В школьной самодеятельности я играл только женские роли, потому что школа у нас была мужская, девочек не было. Роль невесты в чеховском «Предложении» считаю своим лучшим достижением, хотя волосы от парика все время лезли в рот... Я любил самодеятельность еще и потому, что благодаря ей прогуливал школу. За две-три недели до выступления мы начинали дежурить в Эрмитаже, чтобы получить костюмы, и нас отпускали с уроков, потому что там надо было стоять и ночью. Тогда же мы впервые покупали вино и выпивали его во время ночных стояний...

Самым моим любимым театром в то время был Театр оперетты. Там в буфете торговала мороженым подруга моей тети... А я тогда очень любил мороженое — наверное, не меньше, чем театр. И я знал, что в начале второго действия, после антракта, перед моим носом в темноте возникнет вафельный стаканчик. Сверху почти вываливался кружочек изумительно вкусного, бархатного мороженого с разными оттенками: шоколадным, малиновым, сливочным. Мороженое не сразу таяло, а как-то медленно тлело во рту. Это было наслаждение невиданное, особенно в сопровождении музыки Дунаевского или Милютина, а иногда Штрауса...

В десятом классе я иногда стал задумываться о том, что для поступления в театральный институт мне надо как-то улучшить свою «профессиональную» подготовку. В нашем доме жил известный артист Евгений Моргунов, снявшийся тогда в кинофильме «Молодая гвардия» в роли Стаховича. Помню, как к нему домой приходили молодые артисты, снимавшиеся в этом фильме: Нонна Мордюкова, Сергей Гурзо, еще кто-то, весь состав, мы их видели, как говорится, живьем. Однажды я долго поджидал Женю в подъезде. Завидев его внушительную фигуру, догнал и стал просить научить меня читать стихи, прозу, так как хочу поступать... Он, недослушав, сказал: «Завтра в школе», — и даже не повернулся в мою сторону...

Другая попытка улучшения «профессиональной» подготовки связана с Володей Кругловым, отец которого был в то время главным прокурором РСФСР, а до этого начальником ГУЛАГа. Он часто приезжал домой обедать, сначала в «эмке», а потом уже в «Победе»... Я с Володей был в товарищеских отношениях, несмотря на многие различия в нашем социальном положении... Как-то мы с ним катались на катке, в Сокольниках, у меня шапка съехала в одну сторону, шарф в другую, и Круглов, посмотрев на меня, вдруг сказал: «Смотри, какой ты смешной, ну прямо настоящий артист». И вот однажды он заявил мне: «Артистами мы с тобой будем. Давай позвоним Андроникову (русский советский писатель, мастер художественного рассказа, телеведущий, народный артист СССР. — Ред.) и возьмем у него устные рассказы. Мы с ними пройдем в любое театральное училище»... Как по мановению волшебной палочки у него оказался телефон Андроникова... На том конце провода нам сказали: «Приезжайте».

Приехали... Позвонили в дверь — нам открыли. Андроников был занят... Нас усадили в коридоре... потом угостили каким-то киселем или компотом. Приоткрылась на секунду дверь кабинета, где был Андроников, и в щель мы увидели, что там сидел какой-то старик... Когда старик вышел, нас пригласили...

Я никогда не видел такого количества книг и... таких больших кожаных кресел... Володя объяснил, зачем мы пришли... Андроников заговорил немножко не бытовым голосом, которым обычно говорят, а таким актерским. Сказал, что артистами нам быть не следует. «Зачем? Кого вы будете играть, мальчики: рабочих, колхозников? Отелло вы не сыграете никогда», — пояснял он, поглаживая меня по голове. А потом стал рассказывать... о Шаляпине, о Сулержицком (русский театральный деятель, режиссер, сподвижник К. С. Станиславского, учитель Е. Б. Вахтангова. — Ред.), жестикулировал, показывал. Это продолжалось, как мне показалось, до самого вечера. В конце концов Андроников сообщил, что устных рассказов дать не может: «По той простой причине, что они — устные. Но если вы так хотите поступать, то я вам посоветую вот что. Запомните: артисты — люди малообразованные, книг не читают. Чтобы было все органично и просто, вы выйдите, назовите какого-нибудь автора «с потолка», допустим, Петров,

«Как я пошел первый раз на свидание». И прямо от себя говорите любой текст, например: «Сегодня я вышел из дома рано, у меня должно состояться свидание с девушкой, я надел свой самый лучший костюм...» и т. д. И все это будет органично и просто. Главное — рассказывать»... На том мы и расстались. Это было в 1952 году.

Спустя несколько лет, будучи студентом второго курса, я поехал в Ленинград... Проходя мимо филармонии, увидел Андроникова, выходившего после своего концерта и окруженного роскошной толпой. Он шел среди необыкновенно одетых красивых женщин и мужчин, опять в распахнутом пальто и зимней шапке... Протиснувшись сквозь толпу, я встал перед ним и сказал: «Это я, здравствуйте! Я уже студент Школы-студии МХАТ». Вряд ли он меня узнал, но сказал: «Да, очень хорошо, поздравляю, заходите в гостиницу, попьем чаю». Я, конечно, не пошел... Куда мне: здесь такие люди...

После этого я видел Андроникова на эскалаторе в метро, в Москве. Мы двигались в разные стороны. Я хотел окликнуть, но не мог выговорить очень трудное отчество — Луарсабович. Это была встреча необыкновенная: мы вздернули руки и долго махали друг другу, пока он поднимался, а я спускался... Но самое интересное произошло потом, когда Андроников был уже тяжело болен, а я уже стал артистом, кое-что сыграл... Я увидел его в Доме актера. В ответ на мое приветствие он сказал: «Я так рад вашим успехам, я все помню, я о вас слышал».

Несколько лет назад я пришел в его дом... Меня привели в кабинет, где стояли два маленьких, стертых... совершенно серых кресла, в которых я с трудом поместился. Я снова сидел в одном из них, вспоминал Ираклия Луарсабовича, а его дочь Катя Андроникашвили говорила мне, как иногда отец рассказывал о двух смешных мальчиках, которые просили у него устные рассказы, и пророчил мне будущую славу артиста.

Вячеслав Зайцев
Царь моды — он теперь у власти,
Все страны рвут его на части,
Он моды раб и господин.
Дел тряпочных великий мастер,
И женщин розовое счастье,
И голубая страсть мужчин

«В Школу-студию МХАТ мне помогли попасть Игорь Кваша и Миша Козаков»

...Самая знаменательная встреча у меня произошла осенью 1952 года. Я гулял в Сокольниках, и вдруг передо мной как из-под земли вырос человек с замечательной фигурой, в черном распахнутом пиджаке и белой рубашке... Льняные волосы, как будто выкованное скульптурное лицо в веснушках, красиво очерченные скулы, нос. Я не поверил своим глазам, но это был Сергей Дмитриевич Столяров, которого все так любили после кинофильма «Цирк»... Боже мой, это судьба! Я поступаю в Школу-студию МХАТ, вижу настоящего артиста, которого... можно попросить о помощи, кому можно даже похвастать, что пройден уже первый тур и я допущен на второй... Я понял, что сейчас должен совершить поступок, на который не решился раньше. Подойдя к Столярову, я тихо сказал: «Простите, я поступаю в Школу-студию МХАТ, прошел первый тур, и у меня к вам просьба: не могли бы вы мне помочь?»

...У Столярова был какой-то скучающе-гуляющий вид, усталые глаза, и я подумал, что сейчас он пошлет меня куда-то подальше. Но он, не повышая голоса, как будто мы с ним давно знакомы, спросил:

— Кто набирает?

— Топорков.

— Мой учитель.

После этого была долгая пауза... Наконец я собрался с духом и выпалил:

— Вы не могли бы послушать басню, как я буду читать?

— Какую басню?

— «Любопытный» Крылова.

— Ну хорошо, послушаю.

Я стал искать пенек, у которого можно было остановиться... Но Столяров вдруг сказал: «Зачем же здесь, молодой человек? Вы приходите ко мне домой, я с вами позанимаюсь»... И дал мне адрес и телефон. Больше я ничего не помню. Потом я позвонил, и мне действительно было назначено время, когда прийти...

Сергей Дмитриевич учил меня читать басню Крылова «Любопытный». Это был первый замечательный и очень талантливый урок режиссуры... Басня была известная и начиналась с диалога: «Приятель дорогой, здоро/во! Где ты был?» — «В кунсткамере, мой друг! Часа там три ходил...» Все эти слова я долдонил на одной ноте. Выслушав меня, Столяров сказал: «Поймите, юноша, это ведь разговаривают два разных человека. Один идет по улице, такой мягкий, дородный, спокойный. А другой только что был в паноптикуме, видел что-то очень необыкновенное и хочет об этом всем рассказать. Человек иногда чем меньше знает, тем больше хочет говорить о том, чего не знает». Я это запомнил на всю жизнь потому, что часто и в себе это замечал...

Он меня учил несколько дней, а потом позвал жену, симпатичную женщину. Сам Сергей Дмитриевич лежал на диване, подперев голову руками, видимо, неважно себя чувствовал. Потом я узнал, что он был без работы, ролей не было. Сам писал сценарии, сам хотел снимать кино, что-то не получалось, не давали. Теперь-то я все это очень хорошо понимаю. Тем более удивительно, что в такой непростой период жизни Столяров уделил мне, совершенно незнакомому мальчишке, столько внимания.

Сергея Дмитриевича я считаю первым своим учителем. Низкий ему поклон!

...Пройдя три тура, я поступил в Школу-студию МХАТ. На курсе у нас были Женя Урбанский, Олег Табаков, Майя Менглет... Таню Самойлову (впоследствии — актриса, исполнившая главную женскую роль в картине «Летят журавли». — Ред.) тогда не приняли, и я помню, как она выскочила на лестницу и горько рыдала, с ней была просто истерика. Ей задали сыграть какой-то этюд, где надо было кричать: «Пожар!» — а она не смогла крикнуть. Ее приняли в Щукинское училище. Как все обманчиво! Сколько людей на экзаменах кричали: «Пожар! Горим!» Но артистами не стали, а Татьяна Самойлова стала знаменитой на весь мир киноактрисой.

А мне помогли попасть в студию Игорь Кваша и Миша Козаков. Они тогда учились уже на втором курсе и были такие уверенные в себе, несколько даже наглые, два красивых молодых человека. Я, видимо, им понравился на какой-то консультации, и они подходили ко мне, все время подбадривали, а потом уговаривали приемную комиссию поставить мне больше баллов...

Лия Ахеджакова
Нет, совсем не одинаково
Все играет Ахеджакова,
Но доходит не до всякого
То, что все неодинаково

Лев Дуров
Артист, рассказчик, режиссер, —
Как в нем талант неровно дышит:
Он стал писать с недавних пор —
Наврет, поверит и запишет

«На первых же секундах моей премьеры я почти упал в оркестр»

...Однажды какая-то женщина пригласила меня... в группу кинофильма «Убийство на улице Данте», где на одну из главных ролей был утвержден Миша Козаков. Впоследствии эта картина сыграла решающую роль в его судьбе: он стал буквально звездой на следующий же день после ее выхода на экраны... Снимал фильм не кто иной, как Михаил Ромм. А меня взяли на небольшую, эпизодическую роль одного из трех убийц. Но я был счастлив!

И вот наступил первый съемочный день. Он был бессловесный, нас просто били по щекам. На другой день настала очередь мне говорить фразу, которую я помню до сих пор: «Марсель Руже, сотрудник газеты «Свободный Сибур», простите за вторжение, мадам». Одновременно я должен был доставать из бокового кармана записную книжку и карандаш, притворяясь каким-то журналистом. Но сделать это одновременно я не мог. Говорил я каким-то дискантом, совершенно женским голосом, и был очень зажат, хотя дома, когда смотрел на себя в зеркало, делая какие-то французские гримасы, мне казалось, что я почти Жерар Филипп. На съемках же у меня ничего не получалось... Я думал: «Господи, сейчас они все меня разоблачат, что я совершенно не годен к этому делу». Сколько дублей на меня ни тратили, я просто не мог одновременно говорить и доставать блокнот. Не мог, и все... Я подошел к Михаилу Ильичу Ромму сказать, что, мол, извините, не получилось. А в ответ услышал: «Ничего страшного, не волнуйтесь, вы будете такой застенчивый убийца». Но тягостное чувство скованности долго не забывалось и преследовало меня на протяжении многих лет, едва я выходил на съемочную площадку...

...В период, когда меня выгнали из Театра имени Моссовета, я маялся и снимался в небольших ролях в разных кинофильмах. В картине «Русский сувенир», которую ставил Григорий Александров, я познакомился с Эрастом Гариным, Алексеем Поповым, Любовью Орловой, которая, кстати, была моей первой театральной партнершей в Театре имени Моссовета... Эраст Павлович Гарин сказал мне: «Молодой человек, не сыграете ли вы у меня роль ученого в пьесе «Тень», у меня артист запил». Пьесу эту я не читал, но сразу ответил: «Конечно, сыграю»...

Гарин пригласил меня к себе домой... Помню, что мы шли к нему в кабинет через какие-то комнатки, комнатки, комнатки... Проходя одну из них, я увидел слева какую-то полудетскую кровать, чуть ли не с сеткой, и там, о Боже, под простынкой, мне показалось, лежит мертвый человек. Простынка накрывала такое худющее-худющее тело, и безжизненная головка усопшей повисла с кровати... Это была жена Эраста Павловича — Хеся, знаменитая его помощница, мастер дубляжа.

Мы сели, он стал рассказывать о Мейерхольде (знаменитый русский советский режиссёр и актёр. — Ред.), о «Тени», о роли, но мне все время хотелось сказать: «Знаете, Эраст Павлович, по-моему, у вас там в соседней комнате случилось несчастье». Он мне показывал какие-то скульптурки и спрашивал меня: «Знаете ли вы, кто это?» Я говорил: «Это вы». — «Нет, это Мейерхольд». Показав штук шесть слепков, он понял, что я ни черта про Мейерхольда не знаю. Короче говоря, были назначены первые репетиции, и я ушел. Впоследствии выяснилось, что Хеся всегда так выглядела и все было нормально, она просто крепко спала. Она, кстати, пережила Эраста Павловича на много лет.

Естественно, Гарин не явился ни на одну репетицию, а репетировала со мной Хеся, которой я очень не понравился. И вот настал час моей премьеры! «Тень» Евгения Шварца. Чуть не на первых же секундах я почти упал в оркестр с балкончика, который отвалился на авансцене.

 

Но я спасся, а балкончик каким-то чудом повис. Я перепутал партнерш и стал вести диалог с Аросевой, а не с Зелинской, и, глядя не в ту сторону, получил, естественно, не тот ответ. Боже, что со мной было! И, конечно, меня не приняли в Театр сатиры, вернее, не оставили в нем...

...Я был совсем без работы и попросился у директора хотя бы рабочим сцены, хотя бы осветителем, но меня не взяли. Согревало меня в этой истории лишь то, что после спектакля ко мне подошла Татьяна Ивановна Пельтцер и сказала: «Не волнуйтесь, вас не взяли не потому, что вы плохой артист, а потому, что здесь своя политика, свои интриги».

Через десять лет я поступил в этот театр, сговорившись с Андрюшей Мироновым играть в «Женитьбе Фигаро» графа Альмавиву, и это была одна из моих лучших ролей (во всяком случае, так говорят)... Мы с Андрюшей приходили на час раньше, репетировали... Меня вначале страшно удивляло, что Миронов часто бегает в Бахрушинский театральный музей записывать монолог Фигаро, еше не успев его сыграть... Через 20 лет Андрюша умер на сцене во время спектакля, не договорив этого самого монолога...

После театра Гончарова я был у Анатолия Васильевича Эфроса в Театре имени Ленинского комсомола. Это особая и едва ли не самая важная страница в моей жизни: мне кажется, лучшие образцы этого театра навсегда останутся в памяти и такого я больше не увижу. Эфрос был гонимым, полузапрещенным режиссером, и, тем не менее, он уже тогда был первым.

В театр «Современник» меня пригласил Олег Николаевич Ефремов, но не потому, что я ему очень нравился как артист, а просто слух про меня прошел хороший, как он сам говорил. Приняли нас в 1969 году втроем: меня, Жору Буркова и Сашу Калягина. Жора Бурков уже ушел из жизни, Калягин теперь наш самый главный в Союзе театральных деятелей, а я продолжаю работать в «Современнике», 40 лет. Видимо, Ефремов так это дело заварил, что после его ухода театр оказался гораздо сильнее, чем его создатель. И это как-то передается из поколения в поколение, а Галина Борисовна Волчек с честью держит театр в наше непростое время... Я в нем сыграл много ролей, с ним у меня связана почти вся моя жизнь. И я могу сказать только одно: «Современник», к которому я привык и где меня любят, — это мой дом.

...Что касается моих эпиграмм, шуток — сочинять я их стал для капустников, чтобы рассмешить товарищей, для юбилеев, именин, просто дружеских застолий. И, конечно, не со зла. Пишутся они на людей талантливых, популярных, состоявшихся, ну а смешную суть находишь, перебирая, гипертрофируя какие-то грани таланта, характера... Жаль, что в последнее время появилось много ходячих списков, так называемых «эпиграмм Гафта», — это сборная солянка неизвестных авторов, но все почему-то приписывается мне.

Может быть, кто-то думает, что Гафт — это не фамилия, а издательство.

Владимир Зельдин
Был пройден путь большой и яркий,
«Учитель танцев» что?! Бог с ним!
Он так любил свою свинарку,
Как дай ей Бог любимой быть другим.

«Даль появлялся на сцене, говорил десять слов бодро, совершенно трезво, а на одиннадцатом валился и начинал хохотать»

...В 1981 году я тяжело заболел. Взялся меня лечить известный нейрохирург профессор Кандель. В тот самый момент, когда он... ввел в мой позвоночник иглу... в комнату кто-то вошел и сказал: «Умер Даль». Тут я понял, что должен что-то предпринять, иначе тоже умру. С этой иглой в спине я встал, подошел к окну и очень осторожно начал вдыхать морозный воздух. Мне казалось: еще минута — и у меня разорвется сердце... С тех пор у меня и сохранилось в памяти то страшное ощущение, связанное с уходом Даля. Ни одну смерть я так тяжело не переживал.

Я не был близким другом Олега. Но в нем существовала какая-то тайна, которая притягивала меня к нему. И я пытался хотя бы прикоснуться к этой тайне.

...Увидел я его впервые в ресторане ВТО. Олег был в озверевшем состоянии... Его ярость происходила оттого, что он все время говорил о своем Ваське Пепле (роль в пьесе Горького «На дне». — Ред.). Даль был одержимым артистом: даже в компаниях он забывал обо всем и пробивался к тому, чем в тот момент занимался. И находил. Была у него такая привычка — говорить и недоговаривать. Начинал о чем-нибудь рассказывать, а потом, чувствуя, что его не поймут, останавливался: «Ну вот... понимаешь?! А!..» — и махал рукой. Но это-то и было самое понятное.

Он был хитрый человек, в хорошем смысле этого слова. Любил заводить партнера и через него очень многое проверять...

Были у нас гастроли в Уфе. Даль находился в раздрызганном состоянии. В нем происходили какие-то очень непростые процессы. Видно было, что ему тяжело жить и участвовать в том, что мы делаем и играем... Сам он был уже в другом измерении... Там, в Уфе, между нами произошло некоторое сближение. Мы ходили вместе купаться, разговаривали, даже что-то сочиняли на пляже, хохотали, смеялись. Помню один наш разговор на аэродроме, когда мы должны были лететь в Москву... Садилось солнце. Темнело. Олег размышлял, что такое артист: неужели — все эти встречи, вся эта показуха? «Артист — это тайна, — говорил Даль. — Он должен делать свое темное дело и исчезать. В него не должны тыкать пальцем на улицах. Он должен только показывать свое лицо в работе, как Вертинский свою белую маску, что-то проделывать, а потом снимать эту маску, чтобы его не узнавали»...

Даль обладал бешеным темпераментом. Он мог быть то сумасшедшим, а то вдруг становился мягким, почти женственным. Он умел не показывать свою силу... Это мог позволить себе только очень большой артист... Помню репетиции спектакля «Почта на юг» по Сент-Экзюпери. Мы должны были играть втроем — Бурков, Даль и я. Мы приходили и начинали репетировать. Через пять минут Даль и Бурков исчезали в боковой комнате и выходили из нее в совершенно непотребном виде. Я как-то заглянул посмотреть, что они там делают. Они выпивали. После этого Даль появлялся на сцене, говорил десять слов бодро, совершенно трезво, а на одиннадцатом валился и начинал хохотать. Хохотал он не оттого, что был пьян, а потому что ситуация была глупой. Репетиции совсем не ладились... Нужно было действительно напиться, дико смеяться и валять дурака, потому что все было несерьезно. Это был тот самый случай, когда надо было все зачеркнуть. И мы зачеркнули — сначала Даль, потом я...

...Незадолго до своей смерти Олег увидел меня на «Мосфильме» и сунул мне экземпляр «Зависти» — инсценировки по Юрию Олеше, которую сам написал... Он сказал: «Ты все понимаешь!» Потом добавил: «Почитаешь. И приходи в зал Чайковского. Там скоро будет лермонтовский спектакль». У меня никак не укладывалось: Даль и Лермонтов, стихи и джазовый ансамбль «Арсенал». А потом, уже после смерти Олега, я был потрясен, услышав его лермонтовский спектакль в записи на домашнем магнитофоне. Это было страшное посещение квартиры Даля. Я пришел туда по свежим следам. Впечатление было невероятное... Поэтому мне его уход из жизни показался естественным. Неестественно, что мы оставались жить...

 

...Когда меня попросили написать о Жене, Евгении Александровиче Евстигнееве, мне показалось, что это не так трудно. Женя десятки лет был рядом, он был всеми признанный, любимый артист. Даже не артист. Он мог появиться на эстраде, просто сказать: «Здравствуйте, добрый вечер», — и этого уже было достаточно. Его принимали, даже если он ничего не говорил, а просто обводил зал глазами и переминался с ноги на ногу. Его внутренний монолог был куда сильнее слов... Достаточно было его жеста, просто звука, вроде откашливания или кряхтения... «м-м» и «да-э» — и все смотрели только на него и ждали продолжения. Одна рука могла быть в кармане брюк, а большим пальцем другой руки он как-то сбоку ударял себя по носу, произносил: «Ну да, вот» — и сразу становился своим, близким, родным. У него был низкий, гипнотизирующий, магического воздействия голос... Он плел им такие кружева, в которых было гораздо больше смысла и юмора, чем в самом тексте.

Я помню, еще в студии МХАТ (а Женя был постарше других) он прекрасно фехтовал, делал стойки, кульбиты. Я обращал внимание на его замечательные мышцы, мышцы настоящего спортсмена. Руки, ноги, кисти были выразительные, порой являлись самыми важными элементами характеров, которые он создавал. Как он менял походку, как держал стакан, как пил, как выпивал, закручивая стакан от подбородка ко рту. А как носил костюм! Любой костюм! Любой эпохи! От суперсовременного до средневекового. Они на нем сидели как влитые, как будто он в них родился и никогда не расставался.

...Каким-то таинственным внутренним зрением... он почти мгновенно ощущал образ того, кого играл. И, что интересно, Женя никогда не клеил носов и ничего не утрировал, но это был всегда новый человек, и всегда — Евстигнеев! Ему иногда достаточно было одной первой читки — и он легко превращался в человека, совсем непохожего на себя — и по культуре, и по происхождению, и по интеллекту...

Он никогда много не говорил о своих ролях и вообще не тратил энергию на пустые разговоры об искусстве, о неудачах товарищей. Энергия у него уходила в работу. Поэтому он был добр и непривередлив ни в чем. Мог есть что угодно, спать где угодно: хоть на полу в тон-ателье — я это видел сам. Когда ему что-то нравилось, говорил: «Ну, конечно, ну, правильно». Когда не нравилось, просто «Нет» — и переходил на другую тему.

Помню, когда я поступил в театр «Современник» в 1969 году, первые мои гастроли были в Ташкенте. Почти все поехали на экскурсию в Бухару, а я то ли по лености, то ли по необразованности не поехал. Евстигнеев тоже не поехал. Я обрадовался, когда он предложил мне пообедать вместе с ним в чайхане. Меня в это время ввели на роль дядюшки в спектакль «Обыкновенная история». И после Козакова, первого исполнителя этой роли, играть было трудно, ничего не получалось. Но прежде всего, когда мы сели за столик, Женя сказал, чтобы я не очень переживал по поводу Бухары, что мы туда не поехали: «Вон видишь, киосочек стоит, «Союзпечать» называется... Мы там купим открыточки с видами этой самой Бухары — и полный порядок. Будем знать больше, чем они»...

Налили, выпили. Женя делал это просто и красиво. Я никогда не видел его пьяным или похожим на пьяного, хотя застолье он любил. «А дядюшку играй репризно», — сказал он. «Как?» — переспросил я. «Репризно», — повторил он. При слове «реприза» всегда возникают в воображении клоуны в цирке... Это совсем не сочеталось ни с МХАТом, ни со Станиславским. Я смотрел на него вытаращенными глазами. «Репризно», — снова повторил Женя. И показал прямо за столиком несколько сцен, сыграв и за дядюшку, и за племянника. Это было потрясающе!.. Именно репризно! Ярко и смешно, грустно и весело... Повторить это я, конечно, не мог. Только теперь, спустя 20 с лишним лет, я понимаю, что это значило.

Он был всегда сдержанным, жаловаться не любил, все носил в себе. Была слава, но жизнь была совсем не проста... И что самое странное и удивительное: не складывалось в театре — во МХАТе. Выражаясь футбольным языком, МХАТ недооценивал возможности центрального форварда, ставя его в полузащиту или просто не заявляя его на игру. И пошли инфаркты, один за другим.

Однажды, на съемках фильма «Ночные забавы» — а это был его последний фильм, который вышел за месяц до Жениной кончины, — он сказал мне в костюмерной, завязывая галстук, тихо, как будто самому себе: «Понимаешь, я сегодня эту сцену не смогу сыграть как надо. Там все проходит через сердце, а я, понимаешь, боюсь его сильно перенапрягать. Боюсь, черт возьми». Но играл он сердцем, до мурашек. По-другому не мог...

Иосиф Кобзон
Как широка страна родная,
Как много в ней лесов, морей!..
В какой стране еще, не знаю,
В неволе пел бы так еврей

Татьяна Доронина
Как клубника в сметане — Доронина Таня.
Ты такую другую поди поищи.
У нее в сочетаньи тончайшие грани,
Будто малость «Шанели» накапали в щи

«Только спустя 20 лет после знакомства, случайно увидев Олю по телевизору, я вспыхнул и понял: вот она — моя»

...Еще до того, как я был знаком с Олей Остроумовой, я приглядывался к этой артистке и женщине. Мне она очень нравилась! Давно. Но я знал, что она занята. И, судя по всему, человек она очень серьезный, верный. Настоящий. Просто начать с ней заигрывать — бессмысленно. Она где-то далеко-далеко от всяких интрижек, фривольных историй... При этом красивая женщина, нравящаяся всем. Женщина, от которой вспыхивают. Просто от того, как она проходит мимо. Ее опасно вообще показывать в компании. Потому что она сразу выделяется среди прочих. И это многих раздражает. Семьи может разбить. Нет. Оля удивительная! Поэтому в «Гараже» я, конечно, ее внимательно разглядывал — это было такое светлое пятнышко, которое нельзя не приметить, — но даже не сделал попытки подойти. Отступил, стал искать в ней несуществующие дурные вещи. Убедил себя, что у нее кривые ноги, что не так уж она и хороша. Самоуспокоился... И только спустя 20 лет, случайно увидев ее по телевизору, я вспыхнул и понял: вот она — моя!

Так судьба распорядилась, что мы с ней через несколько дней встретились. Совершенно случайно. На концерте. Вот и все... Я теперь иногда думаю: не дай Бог разбудить в ней черты, свойственные всем остальным женщинам... — и все, я ее не увижу. Потому что, мне кажется, она достойна гораздо лучшего, чем я...

...У меня была однокомнатная квартирка — 18 метров. У Оли тоже маленькая — без вентиляции, да еще двое детей, да еще я! Но я бы жил так до сих пор, как-нибудь. Потому что для меня... главное — не размеры квартиры, а состояние души. Я человек ленивый, инертный. Сам бы никуда не пошел и никого ни о чем не попросил. Но тут я понял, что должен что-то сделать для Оли, для себя, для семьи. У нас должен появиться свой дом. И жизнь сама неожиданно пошла мне навстречу: подвернулся счастливый случай. Но квартиру я все равно получить бы не смог. Меня спросили: «Вы один?» — «Да, я одинок». — «Вот если бы у вас была жена...» — «Да она есть. Только мы, так сказать, в гражданском браке». — «Если вы распишетесь...» — «Когда это надо сделать?» — «Как можно быстрее. Буквально завтра».

А я в это время плохо себя чувствовал, попал в больницу. Оля же меня туда и отвезла. Потом там, как во сне, появился милый человек из ЗАГСа. Пришли свидетели с цветами — наши друзья. Все было не только не торжественно, но нелепо страшно! Умирающий, на больничной койке, я как-то старался улыбаться, но хотелось, чтобы поскорее все ушли. Мне сказали: вот тут распишитесь. Я расписался. И все равно вот так — в больнице, все скомкавши — это было гораздо лучше, чем в который раз выслушивать марш Мендельсона и слова про будущее семейное счастье. Тем более мне уже в ЗАГСе и появляться было неудобно — скажут: что ж это такое, все время женится и женится! Поэтому очень хорошо, что я не мог встать. Конечно, необычная получилась свадьба. Но у нас все необычно. У меня никогда не бывает по-человечески!..

 

Подготовила Ирина ТУМАРКИНА, «СОБЫТИЯ

 

← к текущему номеру

Предыдущие номера в полном объеме представлены в архиве.

 
ЛАЙМА ВАЙКУЛЕ: «Я что-то спела, и вдруг слышу голос из зала: «Малышка, я тебя беру». Это был Раймонд Паулс»
ЛАЙМА ВАЙКУЛЕ:

«Я что-то спела, и вдруг слышу голос из зала: «Малышка, я тебя беру». Это был Раймонд Паулс»

 
ВАЛЕНТИН ГАФТ: «С Ольгой Остроумовой я расписался, лежа на больничной койке»
ВАЛЕНТИН ГАФТ:

«С Ольгой Остроумовой я расписался, лежа на больничной койке»

 
события недели
19-летнюю «Мисс Россия» не пустят на конкурс «Мисс мира» из-за фотосессии для мужского журнала
Американский красный крест наградил медалью... попугая, благодаря которому удалось спасти двухлетнего ребенка
Мадонна усыновляет еще одного африканского ребенка
На первом же после операции концерте задыхающегося Бориса Гребенщикова унесли со сцены на руках
Пикассо переплюнул всех знаменитых художников по продаваемости его работ
Популярные группы «Тату» и «Гости из будущего» прекращают существование
Президент Немецкого футбольного союза Тео Цванцигер: «Тем, кто распространяет плохие слухи об Украине и Польше, следует надавать мокрой тряпкой по морде»
Сломанную ключицу Лэнса Армстронга скрепили двенадцатью шурупами
Виталий Кличко намерен судиться с немецкими таможенниками, конфисковавшими во время досмотра в аэропорту его наручные часы и сумку
Вынашивающий двойню 25-летний испанец родит в сентябре
© "События и люди" 2008
Все права на материалы сайта охраняются
в соответствии с законодательством Украины
Условия ограниченного использования материалов